Рассказы о сельских священниках для души. Мой путь к богу. Что такое исповедь

Мои жж-шные френды, словно сговорившись, пишут различного рода обвинительные посты в адрес РПЦ. И на фоне всего этого вспомнилось мне, как брала я однажды интервью у одного из наших православных батюшек.

Дело было под Рождество. Это был первый номер газеты, который выходил в Новом году и наполнять его, из-за дурацких десятидневных каникул для всей страны было совершенно нечем - люди празднуют, пресс-службы в отпуске, никаких судьбоносных решений не принимается… Вот мы и решили к Рождеству порадовать православных товарищей откровениями от священника. Храмов у нас в городе три. Решено было «отловить» для интервью одного из настоятелей. Я, правдами и неправдами, добыла номер сотового одного из них и договорилась о встрече в воскресенье. «Я там как раз обряд крещения проведу, а потом с вами поговорю», - пропыхтел в трубку батюшка.

Как я добиралась до этого храма - история отдельная. Он начинал «работать» ещё в советские времена, вёл полуподпольное существование, а потому переоборудован из обычного частного дома и находится в *** города, на улице с красивым названием, призванным увековечить на карте Комсомольска поэта Лермонтова.

В общем, порядком замёрзнув, я таки дошла до церквушки. Как и было обещано, там шёл обряд. Перед священником, наряженным во что-то торжественно-золотистое (не разбираюсь я в фасонах церковной одежды), стояли человек шесть, а он читал им проповедь. По-моему, внимательно слушала лишь одна женщина в летах, остальные откровенно скучали, а девочка лет пяти так и вовсе передразнивала батюшку, прыгала вокруг мамы и вертелась волчком. Всё это продолжалось довольно таки долго, так что, я немного отвлеклась, рассматривая роспись стен и купола. Из состояния некоторой загипнотизированности меня вывели слова, произнесённые истеричным женским голоском. Мамаша той самой вертлявой девочки, едва ли не держа священника за грудки, вопрошала:

– Батюшка, а мой крест где?

Тот же, благодушно отвечал, что крест найдётся, вот только таинство завершим, но барышня не отставала. В итоге, доведя церемонию до конца, настоятель был вынужден вступить в объяснения с ней и её решительно настроенной матерью, а я, наконец, поняла, в чём дело.

Перед тем, как принять крещение, все, желающие пройти таинство, сдали батюшке заранее заготовленные крестики, которые он должен был принести потом в храм на специальном подносе. У остального народа они были скромненькие - серебряные, а у истеричной барышни - «золотой на 6 граммов», как она сама вещала, плюс цепочка. В итоге, все кресты добрались в целости и сохранности, а именно этот потерялся куда-то. И вот теперь дамочка и её мать требовали найти пропажу, да ещё и чуть ли не в открытую обвиняли батюшку в воровстве и грозились вызвать милицию.

Тот аж посерел. Извинился передо мной, позвал всех, кто служит в храме и срочно велел искать злосчастное золотишко. Две дамы (одна из которых, заметьте, за 10 минут до этого была крещена тем самым священником) тем временем громко обсуждали, что никому нынче верить нельзя, раз уже и в церкви воруют. Мой батюшка становился всё бледнее и бледнее, но в разговор не вмешивался. Тут в храм вбежала одна из женщин:

– Нашли, батюшка, нашли! Николка-уборщик у тропинки в снегу заметил, как цепочка блестит.

Дрожащими руками священник принял крестик и надел его на недовольно кривящую губки барышню, которая не преминула подпустить яду:

– Спасибо, конечно, но всё-таки странно, что именно мой дорогой крестик в снегу оказался, а не какая дешёвка…

И так мне, знаете, гадко стало и противно, что захотелось этой девушке врезать. Я сама не могу отнести себя ни к адептам православия, ни к поклонникам любой другой религии, но от такого отношения мерзко становится всегда. Боже мой, девочка, ты только что, если так можно сказать, вошла в веру, и ввёл тебя именно тот, кого ты в краже обвиняешь… Ну, в общем, я еле сдержалась. А у батюшки на лице просто было какое-то смирение. Он поблагодарил Бога, что тот пропажу отыскать помог, да и отпустил скандалистку с миром, а потом, облегчённо вздыхая, уже и со мной поговорил…

Вопрос: Вы познакомились с отцом Таврионом, когда он здесь служил?

В первый раз я приехала к нему в 73-м году. Тогда я в Челябинске жила, где был один храм на миллионный город. Было тесно, и мы хлопотали, чтобы разрешили строить новый храм или отдали под него музей. С этим вопросом были даже в Москве, но нигде не получали положительного ответа. Это были 70-е годы, когда наоборот храмы закрывались, тяжелое время было. А мы вдруг вздумали еще просить храм… Когда мы приехали сюда, к отцу Тавриону, и пришли к нему на прием, я стала рассказывать, как мы были во всех этих инстанциях, которые против нас, а он сидел и улыбался. Видимо, такой был довольный, что нашлись люди, которые еще поднимают головы. Как говорил наш покойный архиепископ Свердловский и Челябинский Климент: «Одно хорошо, что вы не положили голову и не ждете, когда топор опустится». И отец Таврион радовался за нас, что мы действуем. Тогда он сказал мне: «Сама ничего не делай, Господь тебе укажет путь». Ну, я уехала домой, на работу пошла, а потом думаю: «Сколько я буду работать? Приду в трудиться». И уехала в Тобольск. А здесь, в Елгаве, была моя сестра и написала отцу Тавриону, что я ушла с работы в церковь. На что он написал мне записочку: «И у нас найдется». Я получила это письмо от старца и сюда приехала. Батюшка меня принял, но сразу не взял в свой домик. Потом мне дал послушание – ответы давать на письма, переводы, телеграммы. Поэтому я у него письмоводителем была.

Вопрос: Что запомнилось из тех, первых времен?

Батюшка читал мысли, как листья книжки. Такой пример: он принимает, а я в другой комнате сижу и слышу, что, видимо, женщина жалуется, что сыну изменяет женщина. Отец Таврион говорит: «Ох, эти женщины, ох эти женщины…». А я сижу и думаю: «Ну, так ведь бывает, и мужчины изменяют». А он мне отвечает: «Да, бывает» (общий смех) . Батюшка, прости, но это так же было, я и не знала, что придет время, я буду о святости твоей говорить, батюшка, ты же святой человек. Или такой маленький пример: он любил, тех, кто вокруг работал, чем-то, да утешить. Один год арбузов было много. Привезли большую машину арбузов и вечером все приходят с работы, говорят, кто что делал, а я там сижу, пишу. Всем по кусочку арбуза дал, а мне нет. Ну, я сижу, обиделась, значит. Потом сама себя успокаиваю, что ты никогда арбуза не ела, что ли? Он через некоторое время приносит кусочек, говорит: «На, не плачь» (общий смех) . Он еще с юмором был.

Вопрос: Да, святые они такие, с юмором.

Так что он читал наши мысли, как листья книжки.

Вопрос: Матушка, вы не помните москвичей, которые приезжали?

Много очень приезжали, всех не вспомнишь, я все сидела, писала, что они закажут. Помню тех, кто здесь работал, но они уже отошли ко Господу …

Вопрос: Молодые люди приезжали из Москвы?

Из Москвы? Да, очень много приезжало, очень много. Я как-то батюшке говорю: «Батюшка, у нас и академия, и семинария, и регентские курсы (смеется). У нас был состав – и неграмотные, и среднее образование, и высшее образование. Говорю, «наш приход, батюшка, это весь Советский Союз. Вся страна». Думаю, вот отовсюду посылки идут, только из Средней Азии, наверное, нету. Не успела подумать – из Ашхабада пришла (смеется) . Со всех концов страны, с Камчатки даже, отовсюду принимали посылки. А потом я им писала, что получили в исправности и молимся.

Вопрос: А как батюшка служил литургию?

Он служил литургию очень живо. Пели, значит, мы, сестры, только нас мало было – две или три, а с этой стороны все паломники – на два хора пели. Ну, иногда, соберется народ, кто может петь – ничего поем, а другой раз ничего не получается.

Вопрос: Паломники…

Да, паломники (смеется) . Мне надо было как бы руководить, а я сама ничего не понимаю. Я многому не училась. Батюшка очень высоко служил, у него голос высокий и мне сказали: «Ты, пой как он дает возглас». Он высоко – я тоже высоко. Ну и вот, ничего служба получится, то есть пение наше – я бегу вперед батюшки, открываю ему дверь и думаю: «Батюшка сейчас похвалит». Он заходит и говорит: «Хм, любовались …». И всё. А когда не клеится пение, думаю, сейчас батюшка придет и скажет: «Ну-у, как пели». Он заходит и говорит: «Красота»! А почему красота? Потому что не клеилось, и мы молились «Господи, помоги нам!» А когда клеилось, мы не молились, а любовались собой (смеется) . Я, значит, открою двери и дрожу, когда плохо получается, а он: «Красота, красота». Я не знаю, что и сказать (смеется) .

Вопрос: Когда же вы успевали? Литургия каждый день и вечером служба…

Батюшка вставал в четыре утра, иногда говорил мне, чтобы я постучала в окно ему, разбудила, когда он сам не встанет. Приходил, тут же проскомидию совершал, а потом на исповедь подходили, и я писала имена, а к батюшке подходили на разрешительную молитву. Он на ектенье только о тех молился, кто был записан на причастие. А так он не читал …

Вопрос: То есть на причастие записывали?

Писали имена тех, кто идет на причастие, и он на ектенье на литургии молился. Он так говорил: «Священник читает, читает, читает молитвы, а молящиеся стоят с ножки на ножку, с ножки на ножку переминаются». А потом говорил, не приходите рано, жалейте свои ножки, батюшка-то рано придет, а служба в шесть начнется.

Вопрос: А сколько длилась служба?

К восьми уже в Елгаву успевали уехать на работу. Быстро. Батюшка так службу вел, больше пели мы, весь народ. «Придите, поклонимся» -- все, «Святой Боже, Святой Крепкий …» – все. И во время литургии, и, в общем, «Милость мира» пели. И вот однажды вышли, я уже говорила при воспоминании, и мне что-то так пелось хорошо на душе. А он вышел и говорит: «Олимпиада язва хора». Я и рот разинула (смеется). Иду домой, думаю, что такое батюшка сказал? А оказывается, когда батюшка умер, на нас началось гонение, кто чтил батюшку. И в первую очередь на Олимпиаду… Он предвидел, батюшка-то всё, предвидел мою жизнь. Когда приехала первый раз, зашла здесь в храм деревянный, а там такая красота по сравнению с нашим маленьким храмом, где стоишь, бывало, и руку не поднимешь крестное знамя сделать. А тут цветы, свечи горят, на полу ковры, дорожки. Я восхищаюсь, как он любит Бога. Он вышел и говорит: «А как Его не любить?». И привел пример из своей тяжелой жизни. Думали ли вы батюшка, что вот сейчас я буду здесь говорить …

Вопрос: Многие же к нему за исцелением ехали?

Он исцелял, конечно, много. У него был такой порядок – после службы к нему под благословение никто не подходил. Он принимал в домике. Люди уже позавтракают и стоят на прием. И мне было очень радостно, он говорил, чтобы я постучала, когда пора на прием. Я как постучу, он выйдет и говорит так ласково, что я не могу так сказать: «Будем принимать». С такой лаской говорил, что я очень любила это слушать. Смотрю – там народ стоит, и мне настолько становилось на душе легко, тепло и радостно, что я готова была всех обнять.

И люди один за одним подходили, и он там уже беседовал спокойно, могли всё спросить. А ведь это уже было время такое, когда в других обителях священники нигде не принимали – 70-е годы… Здесь (показывает) была баня, приезжали паломники, могли в бане помыться. Кормили три раза в день – после литургии, обед и вечером после вечерней службы. Когда он пришел сюда в пустыньку, был только храм, а в храме – посреди железная печка и всё. И он все здесь поднимал сам. А тогда еще материалы трудно достать было, чтобы строить надо какие-то документы и прочее и прочее. И всё это батюшке удавалось его молитвами, и сам он тут трудился много, сам с таксистами ездил, покупал эти кровати, постельное белье – все, что сейчас есть. Много он потрудился, чтобы эту пустыньку восстановить, и я вот отцу Евгению (Румянцеву) говорю: «Батюшка, я опять выскажу свою обиду, было сто лет пустыньки и хоть бы слово сказали, что эту пустыньку возродил отец Таврион». Да если бы не отец Таврион, не было бы этого ничего! Он это всё сделал.

Вопрос: Господь-то знает…

Знает, да, Он это всё знает, но вот я грешница до сих пор… Дорогой батюшка, сколько ты сделал, сколько ты перестрадал. Он же сам мне и говорил, когда я пришла к нему последний раз на благословение. Он лежит, я на коленки встала, а он говорит: «Ты знаешь пророчество о пустыньке»? Я говорю: «Нет». – «Будут ясли, будут овцы, а ясти будет нечего». Ну, вот сейчас многое выстроено и сестер много, а слова Божьего нету. А я тогда не поняла, как это есть нечего… Сейчас и народ-то не едет, а тогда со всей страны ехали, он очень жалел, что в такую даль люди ехали. С Дальнего востока, отовсюду. Народная молва, как морская волна – один съездит и другому скажет, и все поехали, потому что могли все вопросы решить, да ещё такой приём. Потом он говорил, некоторые съездят в одну обитель, там, в Киево-Печерскую Лавру, а потом сюда приедут. Он говорил, все деньги там израсходуют, а потом…

Вопрос: …за молитвой сюда.

Да (смеется). А сюда приедут и тут рай.

Вопрос: Матушка Олимпиада, а как вы думаете, почему сейчас людям так трудно придти в храм?

Еще во времена страшных гонений старец говорил, что придет время, будут открывать храмы, золотить купола, будет свободное вероисповедание, всё для того, чтобы, когда Господь придет судить, не было отговорки, что не было возможности ходить. Я помню, работала и преподавала по совместительству, так меня попрекали, что я общаюсь с молодым поколением, а это несовместимо… А я только отвечала, что – это любовь. Только этим оборонялась.

А сейчас храмы есть, а где народ? Нет народа. У нас в Елгаве два храма, а тоже нет каждый день службы. Но всё равно, слава Богу, что храмы открыты, и есть куда придти… Я вот недавно была в Петрограде в парке Победы, а там был когда-то кирпичный завод, где сжигали всех погибших во время блокады. А теперь там храм построили Всех Святых, я в этом храме была, молилась и мне казалось, что мои умершие со мной молятся. Там каждый день служба утром и вечером, но народа все равно нет.

Вопрос: Отец Таврион умел вдохновлять людей для богослужения.

Он ведь сколько призывал людей активно участвовать… Приедет, бывало, человек никогда ничего не читал, а батюшка дает Шестопсалмие, говорит: «Иди, читай». А он ничего не понимает с листа, растеряется, как уж там читает… Сестры, конечно, сердились на батюшку, что он вот так дает, а потом этот человек пишет письмо, он уже приехал домой и уж чуть не псаломщик. Вот так. Или вот одна женщина приехала с мальчиком, говорила, что он немножко заикается. А батюшка дал ему читать Шестопсалмие. Он читал, заикался, бросил, я даже плакала за него, жалко стало. Через некоторое время прихожу в храм – дьяконом служит, голос такой! Вот как батюшка прославлял людей... В общем, он старался, чтобы народ участвовал в службе, и он в ней действительно участвовал.

Вопрос: А у него было какое-нибудь любимое песнопение?

Любимые песнопения были во время литургии, перед причастием пели всегда (напевает) « Аще и всегда распинаю Тя…», «Воскресение Христово видевши», «Милосердия двери отверзи нам», и в это время батюшка открывал Царские врата и выходил с Чашей. А вечером вместо кафизм пели нараспев акафисты или Божьей Матери, или Спасителю, или святителю Николаю. Очень любил он акафист «Слава Богу за всё», сам его читал… Он говорил: «Что вы едете? У нас тут нет никаких таких архитектурных зданий или ещё там чего-то такого, а вы едете?» А едет народ, сам участвует и выходит из храма радостный, что сам поет, и он теперь будет ездить и ездить пока сможет.

Вопрос: Многие же из года в год ездили.

Как-то я дверь закрываю, а одна старушка уходит и говорит «уж, наверное, не придется больше приехать», а я её утешила, говорю, ещё прилетите. Прошел год… (смеется) … приходит и говорит: «А вот и я!» (смеется) … А одна псаломщица батюшке письмо писала из Казахстана, где она на поселении была в селение Федоровка, что ее уже на санках зимой в храм возят, потому что сама ходить не может и все такое. Ну, ладно, я почитала это письмо и все. А летом приезжает она. Вот это ходить не может!

Батюшка, видимо, мне давал, как я сейчас понимаю, многие письма читать, знал, конечно, что я буду рассказывать… (смеется)… Один раз читала письмо, там страшно так женщина пишет, что раковое заболевание, как она страдает. Батюшка мне говорит: «Ты ей то-то в передачку собери». Я собираю, отдаю женщине, она той везет, а я про себя думаю: «Какая там передачка, человек смерти ждет, а батюшка ей то-то и то-то насобирал». А она исцелились. Батюшка умер, а она живет.

Все, кто у нас был, приезжали к себе домой, а потом посылали сюда посылки продуктов. Деньги нельзя было переводами, так спрячут в посылку. Да и переводы были. Даже если перевод получили, надо переписать имена и за них молиться. У меня даже всё тело заболело записывать эти имена. Мы вставали, я сказала, в четыре часа, потом шли на службу, там стояли, синодики читали, и иногда так плохо себя чувствовала, что, думала, хоть до причастия дожить. А причащусь – забываю про всё. Приду в домик, батюшка пойдет отдыхать, а мне там лампадки зажечь надо, к приёму приготовиться, и забуду, что плохо было. И, конечно, силы давала благодать батюшкина, он такой был подвижный, что я не успевала за ним …

Вопрос: Быстро ходил он?

Быстро, все в движении, как-то на кухне полотенца повесила беленькие – одно, другое. Он вышел и говорит: «Хм, нечем руки вытирать», принес какую-то тряпку – повесил (смеется) . Он был очень аккуратный, любил всё красивое, ризы особенно… А вот тот год, как ему умереть, сильные дожди были. Он болел, а они все лили, лили … И когда он умер – все прекратились, а во время отпевания так сверкало солнце …

Вопрос: Под Преображение он скончался? Получается, что он на Троицу последний раз служил и потом уже не выходил из кельи?

Ну, да, отец Евгений (Румянцев) уже служил в то время, его причащал, приходил. Еще сестричке батюшка сказал, как его одеть, а то говорит: «Умру, не будет никого из священнослужителей, которые знают, как меня одевать». А она подумала: «Ну как так, так много к нему ездят, его почитают и никого не будет»… А действительно один о. Евгений был. Утром мы пришли на службу, помню, без пятнадцати семь он умер, пришли на службу, и о. Евгений нам объявляет, что сейчас о. Таврион отошел.

Вопрос: Он был с ним, когда батюшка отходил?

Нет, никого не было. Даже вот этот юноша, который сейчас книжку написал, отец Владимир Вильгерт, он даже был в это время в пустыньке, но ему не сказали. Вот настолько его поставили последнее время в изоляции. Нас никого не допускали. Тогда гонения уже были, его устроили те, кто раньше его окружали.

Вопрос: А сейчас у вас есть связь с теми, кто к о. Тавриону из Елгавы приезжал?

Да, вот когда будет 13 августа день памяти, приедут из Таллина. Они в прошлом году приезжали и в этом году обещали приехать.

Пустынька под Елгавой, по дороге к могиле о. Тавриона, июль 2010.

НЕПРИДУМАННЫЕ РАССКАЗЫ

БАТЮШКИ ВАЛЕНТИНА

«Испытавши все плохое, надо людям помогать. Я знаю вкус горя, учился

сочувствовать ближним, понимать чужую скорбь. В скорбях - нынешних и грядущих - надо особенно учиться любить ближних», - говорит 87-летний протоиерей Валентин Бирюков из г. Бердска Новосибирской области. Он сам перенес такие скорби, которые не каждому выпадут. И теперь хочет подставить пастырское плечо спотыкающимся, неуверенным, унывающим, немощным в вере, угадать душевную скорбь и облегчить ее.

Почти 30 лет служит священником протоиерей Валентин Бирюков. Родом из Алтайского села Колыванское, он ребенком пережил раскулачивание, ког

да сотни семей были брошены на заведомую погибель в глухую тайгу без всяких средств к жизни. Фронтовик, защитник Ленинграда, награжденный боевыми орденами и медалями, он знает цену труда с малых лет. Труда земного и труда духовного. Он взрастил достойный плод - вырастил троих сыновей священников.

Отец Валентин Бирюков и в преклонных годах сохранил детскую веру: остался открыт чистым сердцем и Богу, и людям. «Милые детки, милые люди Божий, будьте солдатами, защищайте любовь небесную, правду вечную...»

Простоту веры ощущаешь сердцем, читая бесхитростные, на первый взгляд, рассказы протоиерея Валентина - рассказы, как он сам их называет, «для спасения души». Не будучи богословом, он находит нужные слова и для протестанта, и для заплутавшего грешника, и для высокоумного атеиста. И слова эти часто трогают душу, потому что сказаны из глубины удивительно верящего и любящего сердца.

Во всех рассказанных им историях ощущаются стремление души к Царствию Небесному, неустанное искание его. Поэтому в рассказах и о самых тяжких скорбях не угасают надежда и упование на Бога.

Архимандрит Алексий (Поликарпов), наместник Данилова монастыря г. Москвы

Господи, прости их

В Бога я верил с детства и, сколько помню себя, удивлялся всегда людям, смотрел на них с восхищением: какие они красивые, умные, уважительные, добрые. Действительно, в селе Колыванское Павловского района Алтайского края, где я родился в 1922 году, меня окружали замечательные люди. Отец мой, Яков Федорович, - учитель начальных классов, на все руки мастер, таких теперь и не сыщешь: и валенки катал, и кожи выделывал, и печки клал без единого кирпича - из глины... Любил я родной храм Казанской иконы Божией Матери, где меня крестили на Казанскую. Внимательная детская любовь была у меня ко всем односельчанам.

Но настало время, когда в 1930 году, на первой неделе Великого поста, отца посадили в тюрьму. За то, что отказался стать председателем сельсовета, не хотел заниматься организацией коммун, калечить судьбы людей - он-то, как верующий человек, хорошо понимал, что это такое: коллективизация. Власти предупредили его:

Тогда сошлем.

Дело ваше,-ответил он.

Так отец оказался в тюрьме, которую устроили в монастыре в городе Барнауле.

Сразу после этого и всех нас в ссылку сослали. Восьмой год мне тогда шел, и я видел, как отбирали скот, выгоняли из дома, как рыдали женщины и дети. Тогда сразу что-то перевернулось в моей душе, я подумал: какие люди злые, не мог понять - с ума все сошли, что ли?

И нас, как и всех ссыльных, загнали за ограду сельсовета, своих же сельских поставили часовыми, дали им ружья. Крестная моя, Анна Андреевна, узнала, что нас согнали к сельсовету, принесла нам пирожков. Подбегает к нам, а молодой парень, поставленный караулить ссыльных, ружьем на нее замахнулся:

Не подходи, стрелять буду!

Я крестнику пирожков дать хочу!

Не подходи, это враги советской власти!

Что ты, какие враги, это же мой крестник!

Тогда парень нацелился на нее ружьем, грубо отто лкнул стволом винтовки. Она заплакала:

За что ты меня, Иван?!

Свой, деревенский, русский человек, а дали ему ружье-к он меня, мальчишку, уже считает врагом советской власти. Вот такие мы грешные люди. Я этого никогда не забуду. Тогда конечно, я не мог этого понимать, откуда все взялось, почему соседский парнишка - 14-летний Гурька - изо всех сил дал мне подзатыльник, когда я побежал к крестной: и по шее меня бил, и по боку, и пинком, и кулаком, и матерком!.. Я заревел. Подумал: почему люди, которых я хорошо знаю, вдруг зверями сделались?

Потом этого Гурьку на фронте убили. А много лет спустя, в 1976 году, когда я уже стал священником, увидел я его во сне. Будто идет прямо в землю огромная труба, а он держится за кромки этой трубы - вот-вот сорвется. Увидел меня - закричал:

Ты меня знаешь, я - Гурька Пукин, спаси меня!

Я взял его за руку, вытащил, поставил на землю. Заплакал он от радости, начал мне кланяться:

Дай Бог тебе вечного здоровья!

Проснулся я и подумал: «Господи, прости его». Это душа его молитвы просила. Пошел на службу, помянул, частичку вынул. Господи, прости нас, глупых! Мы же глупые. Это не жизнь, это травля жизни. Издевательство над самим собою и над другими. Господи, прости. Он же пацан был, 14 лет ему. Я помолился о нем, как мог. На следующую ночь снова увидел его во сне. Будто иду я, читаю Евангелие, а сзади идет он, Гурька. Опять кланяется и говорит:

Спасибо тебе, дай Бог тебе вечного здоровья!

"Счастливые вы, что у вас все отобрали..."

Многое из этого, что случилось при раскулачивании, предсказала односельчанам прозорливая девица - монахиня Надежда. Удивительна история ее жизни. Она с семилетнего возраста не стала вкушать мясное и молочное, питалась только постной пищей, готовя себя к монашеству. Отец ее всю жизнь был старостой в нашем Казанском храме, мамочка стряпала, убиралась в церкви. Когда Надежда выросла, за нее сватались два купеческих сына - ни за кого не пошла.

До свидания! - вот и весь разговор.

Был в ее жизни случай, когда она обмирала, - трое суток ее душа была на Небе. Рассказывала она потом, как Царица Небесная ее трое суток по мытарствам водила. И когда очнулась Надежда, то весь девичий наряд раздала по бедным и стала ходить в льняной одежде. Все до ниточки было у нее льняное - даже ленточки в Евангелии.

Она каждый день вычитывала полную Псалтирь и одного Евангелиста. А потом шла на работу. Дров себе навозит на тележке, сеяла сама. А когда землю отобрали, она колосков наберет, на мельницу зимой свозит и живет этим. При этом она никогда ничем не болела.

Эта монахиня Надежда многим предсказала будущее - вплоть до сегодняшнего времени. Я сам свидетель тому, что задолго до «перестройки» она говорила, что у людей будут «большие» деньги, мою жизнь наперед видела.

Ей и было открыто, кто не пойдет в коммуну, кто претерпит за это. В 28-м году, незадолго до раскулачивания, подойдет вечером к двери какого-нибудь дома и тихонько, чтобы не слышали дети, говорит:

Молодцы вы, что в коммуну не пойдете. Но вас из дома выгонят, отберут землю, скот, все ценности и сошлют в ссылку.

А что такое коммуна - тогда никто и не знал, узнали после. И кого она известила - тех и сослали в ссылку, а к кому не подошла - те пошли в коммуну. Вот какое знание ей было дано от Бога. А когда стали ссылать земляков, она утешала их:

Вы не плачьте - вы счастливые.

Представляете, какое счастье? Землю отобрали, скот отобрали, из дома выгнали, одежду самую лучшую отобрали. И это называется - счастливые?

А вот когда Страшный Суд будет - это вам зачтется. Вы будете оправданы - не за то, что вы богатые, а за то, что вас сослали за Христа, что вы за веру страдали, терпеливо терпели.

Даже адреса назвала, кого куда сошлют, сказала, что всего там много будет - полно дичи, рыбы, ягод, грибов. Лес и поля свободные.

Действительно, монахиня Надежда оказалась права. Так и случилось. В тайге, куда нас сослали, девать некуда было рыбы, ягод, грибов, кедровых орехов.

Сначала, правда, очень тяжко пришлось. Люди в дороге сильно пострадали - больше чем полмесяца добирались до глухих лесов Томской области, куда нас определили жить. Вышли все продукты. Да к тому ж все у нас отобрали - не было ни мыла, ни соли, ни гвоздей, ни топора, ни лопаты, ни пилы. Ничего не было. Даже спичек не было - все выжгли в дороге.

Привезли нас в глухую тайгу, милиционеры показывают на нее:

Вот ваша деревня!

Какой тут вой поднялся! Все женщины и дети закричали в голос:

А-а-а! За что?!

Замолчать! Враги советской власти!

И все такое. Страшно говорить. Умирать нас привезли. Одна надежда - на Бога. Да на свои руки. И дал Господь силы...

Спать легли прямо на земле. Комаров - туча. Костры горят. Утром рано лоси пришли на костры. Стоят, нюхают: что это за новоселы? Кедровые шишки лежат на земле, медведи подходят, выбирают орехи из шишек - но нас ни один медведь не тронул.

Потом огляделись: леса-то сколько, да бесплатно все! Вода чистейшая. Приободрились немного.

Ну, а затем пошла работа. Начали строить. Сделали общий барак - на пять семей. Дядя Миша Панин стал нашим опекуном, ведь я еще мал был - вот он и помогал. Там, в тайге, все работали - от мала до велика. Мужчины лес корчевали, а мы, дети (даже двухлетние), палочки бросали в костры и сучки жгли. Спичек не было - так мы днем и ночью держали костры. Зимой и летом. На сотни километров кругом - одна тайга. Среди тайги и появилась наша деревня Макарьевка. С нуля ее построили. Мыслимо ли это, ни копейки у людей не было, никакой пенсии никто не получал, не было ни соли, ни мыла, ни инструментов - ничего. А строили. Продуктов не было - варили травы, все, в том числе и дети, питались травой. И здоровы были, не болели. Все навыки, приобретенные во время тех скорбей, очень мне пригодились позднее, когда я на фронте в блокаду попал. А я уже к тому времени прошел «курс выживания»...

Это была явная милость Божия, что мы выжили, несмотря ни на что. Хотя должны были погибнуть, если рассчитывать только на человеческие силы. В других местах судьбы раскулаченных складывались намного трагичнее.

В 1983 году стала известна судьба поселенцев, вывезенных на безлюдный остров на реке Оби у села Колпашево в Томской области (я жил в этом селе некоторое время после войны).

Местные жители называли этот остров Тюремный. В 30-е годы туда привозили баржи со ссыльными - верующими людьми. Сначала собирали священников:

Выходите, берите лопаты, копайте себе времянку. Делили всех на две группы и одну заставляли пилить лес, другую копать. Оказалось, люди не времянки- могилы себе копали! Их надо было расселять, а их там расстреливали. Рядком посадят всех - и стреляют в затылок. Потом живым велят закапывать трупы, затем и этих расстреливали и закапывали.

В 1983 году в паводок этот остров сильно размыло, обнажились ямы, в которых закопаны были страдальцы. Трупы их всплывали - чистенькие, беленькие, только одежды истлели - и застревали в бревнах и прибрежных кустарниках. Люди говорили, что место то благодатное - тела мучеников все целы остались.

"Теперь я дома..."

А тем временем наш отец, сбежавший из тюрьмы, шел по тайге к месту нашей ссылки. И не знал, увидит свою семью в живых или нет. Сам он чудом избежал смерти. Его должны были расстрелять - он знал это и готовился. Тогда много составляли ложных протоколов, показывающих, что у человека якобы было много батраков, - чтобы расстрелять его. Двоим его сокамерникам уже руки связали, повели на расстрел. Один из них, Иван Моисеев, успел сказать:

Передайте нашим - все кончено!

Пришла очередь и моего папки. Пришел прораб и говорит:

Этих четверых сегодня на работу не пускать - их в расход.

Среди них был и отец. А прораб этот оказался его хорошим знакомым. Показал ему знаком - молчи, значит. Потом тайно вызвал к себе отца и помог бежать из тюрьмы. Другой отцовский друг, дядя Макар, бегал в соседнюю деревню, чтобы узнать адрес, где мы находимся. И пошел отец пешком с Алтайского края в Томскую область. Полтора месяца шел, пешком одолел 800 километров. Без хлеба шел - боялся в деревни заходить, людей боялся. Питался сырыми грибами и ягодами. Спал все время под открытым небом - благо лето было.

Нашел он нас в августе 1930 года. Сапоги изношенные, худой-прехудой, обросший, горбатый, грязный - совершенно неузнаваемый человек, старик стариком! Мы, дети, в это время в костер таскали все, что только могли поднять. Тоже грязные - мыла-то нет. «Старик» этот закричал громко:

Где тут барнаульские? Ему показывают:

Вот эта улица Томская, а вон та - Барнаульская.

Он пошел по Барнаульской «улице». Видит - мамка моя сидит, вшей на детской одежонке бьет. Узнал ее - перекрестился, заплакал и упал на землю! Затрясся от волнения и закричал:

Вот теперь я дома! Вот теперь я дома!

Она от него отскочила - не узнала его совершенно. Он поднял голову, а в глазах - слезы:

Катя! Ты меня не узнала?! А ведь это я! Только по голосу она признала мужа, нас зовет:

Родители Яков Федорович и Екатерина Романовна

Дети, идите скорей! Отец пришел!!!

Я быстро подбежал. Папка меня за руку поймал, а я вырываюсь, плачу. Испугался: что за старик оборванный меня сыночком называет. А он держит меня:

Сынок! Да я же твой папка! - да как заплачет снова - обидно ему, что я не узнал его.

Потом другие детки подошли: 5-летний братишка Василий, 3-летняя сестричка Клавдия. Отец снимает с себя самодельный рюкзачок - холщовый мешок, вытаскивает грязненькое полотенце, в него была завернута зимняя шапка, а в ней - заветный мешочек. Развязал его отец и дает нам по сухарику. А сухарики такие круглые, маленькие, как куриный желток, - для нас хранил, хотя сам полтора месяца голодал. Дает нам по сухарику и плачет:

Больше нечего дать вам, детки!

А у нас самих только вареная трава - нечего нам больше покушать. А отец так ослаб, что не может на ногах стоять.

My жики, которые барак строили, услыхали, подскочили:

Яков Федорович! Это ты?! -Я...

Пообнимали его, поплакали. Но покормить нечем - у всех только трава. Красный кипрей. Мамка поставила отцу миску травы и его сухари ему же отдает:

Ты сам покушай, мы-то привыкли травой питаться...

Отец наелся травы. Дядя Миша Панин дал ему поллитровую кружку киселя. Он пил-пил, потом повалился на землю. Посмотрели - живой. Накрыли каким-то тряпьем. Всю ночь спал отец - не шелохнулся.

На другой день он проснулся - солнце высоко стояло. Опять заплакал. Начал молиться

Слава Богу! Вот теперь я дома! Снова накормили его травой - тем, что было,

Давайте топор! - поплевал на руки и по шел работать.

Он же мастер. Все сделать мог - все дома в нашей новой деревне строил, с фундамента до крыши. Быстро построили барак. Только глухо« ночью бросали работы - керосину-то не было.

А отец и ночами работал - за неделю дом себе срубил, не спал нисколько. Представьте только: за неделю дом срубить! Вот как они работали!..

Наказание Божие

Стала расти наша Макарьевка. Отец стал прорабом по строительству. Его все

I уважали, даже комендант - он ведь такой трудяга. Он сам был и архитектором, и плотником. Он здесь, в Макарьевке, все построил: и дома, и магазин, и школу - десятилетнюю, с жильем для учителей. За одно лето построили эту школу на месте глухой тайги.

Когда я заканчивал третий класс, мы с ребятами разговорились о Пасхе, о Боге. Учительница услышала - и ну «прорабатывать» нас на следующем уроке:

Ребята, я слышала, вы разговор вели о Боге. Так вот - никакого Бога нет, никакой Пасхи нет! - и для крепчайшего удостоверения своих слов кулаком по столу стукнула изо всех сил - как могла. Все мы пригнули головы.

Прозвенел звонок на следующий урок - идет наша учительница. Но от двери до учительского стола она не дошла - ее начало сводить судоро

гой . Я никогда не видел, чтобы таким образом могло корежить человека: извивалась так, что суставы трещали, кричала что есть сил. Трое учителей унесли ее на руках, чтобы увезти в больницу.

Дома я рассказал мамочке о том, что случилось. Помолчала она, потом сказала тихо:

Видишь, Господь наказал ее на ваших глазах за богохульство.

Травяной хлеб

Меня тоже направили в военную школу в Омск, когда началась Великая Отечественная война. Потом - под Ленинград, определили в артиллерию, сначала наводчиком, затем командиром артиллерийского расчета. Условия на фронте, известно, были тяжелые: ни света, ни воды, ни топлива, ни продуктов питания, ни соли, ни мыла. Правда, много было вшей, и гноя, и грязи, и голода. Зато на войне самая горячая молитва - она прямо к небу летит: «Господи, спаси!»

Слава Богу - жив остался, только три раза ранило тяжело. Когда я лежал на операционном столе в ленинградском госпитале, оборудованном в школе, только на Бога надеялся - так худо мне было. Крестцовое стяжение перебито, главная артерия перебита, сухожилие на правой ноге перебито - нога, как тряпка, вся синяя, страшная. Я лежу на столе голый, как цыпленок, на мне - один крестик, молчу, только крещусь, а хирург - старый профессор Николай Николаевич Борисов, весь седой, наклонился ко мне и шепчет на ухо:

Сынок, молись, проси Господа о помощи - я сейчас буду тебе осколочек вытаскивать.

Вытащил два осколка, а третий не смог вытащить (так он у меня в позвоночнике до сих пор и сидит - чугунина в сантиметр величиной). Наутро после операции подошел он ко мне и спрашивает:

Ну как ты, сынок?

Несколько раз подходил - раны осмотрит, пульс проверит, хотя у него столько забот было, что и представить трудно. Случалось, на восьми операционных столах раненые ждали. Вот так он полюбил меня. Потом солдатики спрашивали:

Он тебе что - родня?

А как же, конечно, родня, - отвечаю.

Поразительно - но за месяц с небольшим зажили мои раны, и я снова возвратился в свою батарею. Может, потому, что молодые тогда были...

Опыт терпения скорбей в ссылке, выживания в самых невыносимых условиях пригодился мне в блокадные годы под Ленинградом и в Сестрорецке, на Ладожском побережье. Приходилось траншеи копать - для пушек, для снарядов, блиндажи в пять накатов - из бревен, камней... Только устроим блиндаж, траншеи приготовим - а уж на новое место бежать надо. А где сил для работы взять? Ведь блокада! Есть нечего.

Нынче и не представляет никто, что такое блокада. Это все условия для смерти, только для смерти, а для жизни ничего нет - ни продуктов питания, ни одежды - ничего.

Так мы травой питались - хлеб делали из травы. По ночам косили траву, сушили ее (как для скота). Нашли какую-то мельницу, привозили туда траву в мешках, мололи - вот и получалась травяная мука. Из этой муки пекли хлеб. Принесут булку - одну на семь-восемь солдат.

Ну, кто будет разрезать? Иван? Давай, Иван, режь!

Ну и суп нам давали - из сушеной картошки и сушеной свеколки, это первое. А на второе - не поймешь, что там: какая то заварка на травах. Ну, коровы едят, овечки едят, лошади едят - они же здоровые, сильные. Вот и мы питались травой, даже досыта. Такая у нас была столовая, травяная. Вы представьте: одна травяная булочка на восьмерых - в сутки. Вкуснее чем шоколадка тот хлебушек для нас был.

Обет друзей

Много страшного пришлось повидать в войну - видел, как во время бомбежки дома летели по воздуху, как пуховые подушки. А мы молодые - нам всем жить хотелось. И вот мы, шестеро друзей из артиллерийского расчета (все крещеные, у всех крестики на груди), решили: давайте, ребятки, будем жить с Богом. Все из разных областей: я из Сибири, Михаил Михеев - из Минска, Леонтий Львов-с Украины, из города Львова, Михаил Королев и Константин Востриков - из Петрограда, Кузьма Першин - из Мордовии. Все мы договорились, чтобы во всю войну никакого хульного слова не произносить, никакой раздражительности не проявлять, никакой обиды друг другу не причинять.

Где бы мы ни были - всегда молились. Бежим к пушке, крестимся:

Господи, помоги! Господи, помилуй! - кричали как могли. А вокруг снаряды летят, и самолеты прямо над нами летят - истребители немецкие. Только слышим: вжжж! - не успели стрельнуть, он и пролетел. Слава Богу - Господь помиловал.

Я не боялся крестик носить, думаю: буду защищать Родину с крестом, и даже если будут меня судить за то, что я богомолец, - пусть кто мне укор сделает, что я обидел кого или кому плохо сделал...

Никто из нас никогда не лукавил. Мы так любили каждого. Заболеет кто маленько, простынет или еще что - и друзья отдают ему свою долю спирта, 50 граммов, которую давали на случай, если мороз ниже двадцати восьми градусов. И тем, кто послабее, тоже спирт отдавали - чтобы они пропарились хорошенько. Чаще всего отдавали Леньке Колоскову (которого позднее в наш расчет прислали) - он слабенький был.

Ленька, пей!

Ох, спасибо, ребята! - оживает он.

И ведь никто из нас не стал пьяницей после войны...

Икон у нас не было, но у каждого, как я уже сказал, под рубашкой крестик. И у каждого горячая молитва и слезы. И Господь нас спасал в самых страшных ситуациях. Дважды мне было предсказано, как бы прозвучало в груди: сейчас вот сюда прилетит снаряд, убери солдат, уходи. Точно, минуты не прошло, как снаряд прилетел, и на том месте, где мы только что были, уже воронка... Потом солдатики приходили ко мне и со слезами благодарили. А благодарить надо не меня - а Господа славить за такие добрые дела. Ведь если бы не эти «подсказки» - и я, и мои друзья давно бы уже были в земле. Мы тогда поняли, что Господь за нас заступается. Сколько раз спасал Господь от верной гибели! Мы утопали в воде. Горели от бомбы. Два раза машина нас придавливала. Едешь - зима, темная ночь, надо переезжать с выключенными фарами через озеро. А тут снаряд летит! Перевернулись мы. Пушка набок, машина набок, все мы под машиной - не можем вылезти. Но ни один снаряд не разорвался.

А когда приехали в Восточную Пруссию, какая же тут страшная была бойня. Сплошной огонь. Летело все - ящики, люди! Вокруг рвутся бомбы. Я упал и вижу: самолет пикирует, бомба летит - прямо на меня. Я только успел перекреститься:

Папа, мама! Простите меня! Господи, прости меня! Знаю, что сейчас буду, как фарш. Не просто труп, а фарш!.. А бомба разорвалась впереди пушки. Я - живой. Мне только камнем по правой ноге как дало - думал: все, ноги больше нет. Глянул - нет, нога целая. А рядом лежит огромный камень.

Победу мы встретили в Восточной Пруссии, в городе Гумбиннен невдалеке от Кенигсберга.

Вот тут мы радовались! Этой радости не забудешь никогда! Такой радости в моей жизни никогда больше не было.

Мы встали на колени, молились. Как мы молились, как Бога благодарили! Обнялись, слезы текут ручьем. Глянули друг на дружку:

Ленька! Мы живые!

Мишка! Мы живые! Ой! И снова плачем от счастья.

А потом давай письма родным писать - солдатские треугольники, всего

несколько слов: мама, я здоров! И папке написал. Он тогда работал в Новоси бирске, в войсках НКВД, прорабом по строительству - в войну его мобилизовали. Он жилые дома строил. И он отдал Родине все, несмотря на то что считался «врагом советской власти».

И сейчас, когда другой враг угрожает Родине - враг, пытающийся растоптать ее душу, - разве мы не обязаны защищать Россию, не щадя жизни?..

Русская Мадонна

Об этом потрясающем случае помнят все в Жировицах, где в Успенском монастыре в Белоруссии служит мой сын Петр.

Когда в Великую Отечественную войну немцы стояли в монастыре, в одном из храмов держали оружие, взрывчатку, автоматы, пулеметы. Заведующий этим складом был поражен, когда увидел, как появилась Женщина, одетая как монахиня, и сказала по-немецки:

Он хотел Ее схватить - ничего не получилось. Она в церковь зашла - и он зашел за Ней. Поразился, что Ее нет нигде. Видел, слышал, что зашла в храм, - а нет Ее. Не по себе ему стало, перепугался даже. Доложил своему командиру, а тот говорит:

Это партизаны, они такие ловкие! Если еще раз появятся - взять!

Дал ему двоих солдат. Они ждали-ждали, и увидели, как Она вышла снова, опять те же слова говорит заведующему воинским складом:

Уходите отсюда, иначе вам будет плохо...

И уходит обратно в церковь. Немцы хотели Ее взять - но не смогли даже сдвинуться с места, будто примагниченные. Когда Она скрылась за дверями храма - они бросились за Ней, но снова не нашли. Завскладом опять доложил своему командиру, тот еще двоих солдат дал и сказал:

Если появится, то стрелять по ногам, только не убивать - мы Ее допросим.

Ловкачи такие! И когда они в третий раз встретили Ее, то начали стрелять по ногам. Пули бьют по ногам, по мантии, а Она как шла, так и идет, и крови нигде не видно ни капли. Человек бы не выдержал таких автоматных очередей - сразу бы свалился. Тогда они оробели. Доложили командиру, а тот говорит:

Русская Мадонна...

Так они называли Царицу Небесную. Поняли, Кто велел покинуть оскверненный храм в Ее монастыре. Пришлось немцам убирать из храма склад с оружием.

Матерь Божия защитила своим предстательством Успенский монастырь и от бомбежки. Когда наши самолеты бросали бомбы на немецкие части, расположившиеся в монастыре, бомбы падали, но ни одна не взорвалась на территории. И потом, когда прогнали фашистов и в монастыре расположились русские солдаты, немецкий летчик, дважды бомбивший эту территорию, видел, что бомбы упали точно, взорвались же везде - кроме монастырской территории. Когда война кончилась, этот летчик приезжал в монастырь, чтобы понять, что это за территория такая, что за место, которое он дважды бомбил - и ни разу бомба не взорвалась. А место это благодатное. Оно намоленное, вот Господь и не допустил, чтоб был разрушен остров веры.

А если бы мы все верующие были - вся наша матушка Россия, Украина и Белоруссия - то никакая бы бомба нас не взяла, никакая! И «бомбы» с духовной заразой тоже бы вреда не причинили.

Играй, гармонь №22 2008 г.

У психиатрии непростые отношения с религией. С одной стороны, психиатрии как дисциплине научной пристало на веру ничего не принимать, посему откровения пророков рассматриваются лишь как материал для ознакомления и с целью повышения общеобразовательного уровня. Относительно самих пророков и мессий выдвинуто немало предположений, особенно по части психопатологии. С другой стороны, предмет, являющийся объектом внимания психиатров, сам не поддается измерению и не может быть представлен к столь же тщательному осмотру и анатомированию, что и бренное человеческое тело. Посему на многие вопросы ответ «бог его знает» остается преобладающим.

Сейчас между психиатрией и РПЦ установилось некое подобие негласного перемирия. Психиатры не щурятся пристально на заявления пациентов о том, что они блюдут пост и ходят на литургии, а священники убеждают прихожан из числа наших больных, что Господь одобряет не только горячую, от сердца, молитву, но и регулярный, от участкового психиатра, прием лекарств. Более того, у нас при дневном стационаре открыт храм Святого Пантелеймона.

Мне приходилось общаться с разными священниками, одного даже довелось лечить. Более же всего запомнилась мне беседа с одним батюшкой. Весь облик этого священника можно охарактеризовать словом «породистый»: батюшка высокий, статный, плотно сбитый, крест отклоняется от вертикали на должный солидный градус, борода лопатой, густющая, но главное - взгляд. Такой добрый-добрый. И с лукавой искоркой. И бас. Таким не то что бокалы, чугунки крошить можно! И степенные, экономные движения. Перекрестил - что душу заштопал. Не идет - шествует. Сразу видно, божий человек. Такому на исповеди и не захочешь, а поведаешь, с кем, когда и сколько раз, не считая размеров взятки, данной-взятой намедни.

В нашем разговоре речь зашла о том, какова, с точки зрения церкви вообще и батюшки в частности, причина психических расстройств.

Ну, сын мой, с неврастенией все более-менее понятно. Сие страдание суть наказание души за грех гордыни. Не оценил человек истинного запаса своих душевных сил, возомнил о себе больше, нежели чем на самом деле из себя представляет - вот и растратил лишнего. Вот тебе и страдания, и душа комком за грудиной сжалась, и члены затряслись, и сердечко бьется трепетно, да и от любого звука-блика вздрагивает аки заяц под кустом.

А, положим, обсессивно-фобические явления?

Это, чадо мое, есть одержимость. Демонические мысли.

Брови святого отца чуть сдвинулись, и я почувствовал легкий дискомфорт. На месте демонических мыслей я бы поспешил убраться подальше в геенну огненную, подалее от карающей пудовой десницы.

А истерический невроз, батюшка?

Истерический невроз, равно как и кликушество, суть необузданный разгул страстей низменных, распущенность и отсутствие внутренней сокровенной строгости к себе. Ох, и беда с такими прихожанками! От иной не знаешь, чего и ожидать - то ли лоб расшибет, молитву творя, то ли под рясу к тебе полезет - мол, проникся ли отче ея срамною красотищей, тьфу ты, Господи, прости!

А с ипохондриками что? Что по этому поводу думает святая церковь?

Церковь, сын мой, знает. Это вы, люди светские, думаете, в том удел души вашей незрячей, чтобы к истине на ощупь брести, аки котята слепые, несмышленые. Ипохондрия сиречь сотворение кумира из своего драгоценного здоровья. Помнишь, чадо, слова о том, что тело - храм? Так вот, храм-то храм, но только лишь как хоромы для души, не более. А до кого-то не дошло слово Божье; ну да что ж поделаешь, видать, пока Господь мудростью одаривал, эти охламоны в своей хоромине евроремонт делали. Или унитаз импортный ставили.

Отче, мы с вами все о неврозах толковали. А психозы - это что? С бредом, галлюцинациями…

А вот это, сын мой, от лукавого. С этим биться и нам, и вам. Нам - молитвой и постом, вам - галоперидолом.

То есть одной лишь молитвой - никак? - решил я подначить батюшку. Он взглянул на меня очень терпеливо и понимающе - дескать, иной бы огреб и за меньшее, да что с тебя, материалиста диалектического, возьмешь, окромя анализа кала на гельминты…

Чадо, вот ежели б Богу было угодно чудеса творить направо и налево, да на оленях разъезжать, да каждому подарочек под елку ховать - он бы так и делал. Да только мудрость его превелика, и чует Спаситель - зело велика в народе страсть к халяве. Дай вам поблажку, вы не то что Бога, вы как ходить и хлеб насущный добывать разучитесь, а будете только милостей клянчить да адвокатам жаловаться - мол, тут не по списку благодать снизошла да там вовремя елей с манной небесной недопоставили. Дудки! Только потом и кровью, трудом ежедневным да благодарностью превеликой за хлеб насущный. Аминь.

Я даже перекрестился, чем заслужил степенный наклон головы и одобряющий взгляд. Батюшка ушел, оставив в душе невольное восхищение и белую зависть: бывают же люди!

Допущено к распространению Издательским Советом Русской Православной Церкви ИС Р15-501-0056

© ООО «Торгово-издательский дом «Амфора», 2015

* * *

Какая там «тихая пристань»! Здесь может быть только человек-творец, возжелавший внутри себя найти нетленную первооснову. Здесь «невидимая брань» и воинское дело духовного подвига.

Ф. Уделов. Монастырь и мир

Я не знаю, у кого из святых отцов архимандрит Зинон взял эти наставления в поучение одному из слишком беспечных, не по-монастырски вольнолюбивых послушников, но берегу писанный в подчеркнуто старой орфографии листок, чтобы, переступая порог монастыря, не нести туда «уличных» страстей. За этими стенами властвуют не наши честолюбивые кодексы и не наши бодрые добродетели.

«Монах есть тот, кто, будучи облечен в вещественное и бренное тело, подражает жизни и состоянию бесплотных».

«Монах есть всегдашнее понуждение естества и неослабное хранение чувств».

«Монах есть тот, кто, скорбя и болезнуя душою, всегда памятует и размышляет о смерти и во сне, и в бдении».

Даже и не ведая этих правил, мы переступаем порог монастыря с необъяснимым смятением и, несмотря на все бесстыдство многолетней атеистической пропаганды, особенно ожесточенной к монастырям, до первого живого столкновения с монашеской обителью чувствуем требовательную, укоряющую нас инакость этого быта, его нездешнюю строгость.

Казалось, мы уже навсегда отторжены от этого мира. Можно было читать Лескова или Достоевского (монастырские главы «Карамазовых» или «Бесов»), чеховского «Архиерея» или толстовского «Отца Сергия», но для недавнего советского слуха это была только «литература», только бесконечное прошедшее вроде крепостного права. И даже если вспомнить первые впечатления от посещения монастыря людьми моего поколения, вернувшимися в Церковь уже после тысячелетия Крещения Руси, то и они еще не один месяц будут тревожно неуверенными и волнующими, как выпадение из времени. Думаю, что это чувство смятения и неуверенности немногим отличается у новичков и сейчас. Разве что позднее, спустя годы, когда подлинно войдешь в Церковь не созерцателем, а исподволь опамятовавшимся и постепенно окрепшим православным (слава Богу, не потерявшим родовой памяти), начнешь почаще бывать в монастыре, входить в порядок его долгих служб, то так же понемногу, как бы само собой догадаешься, что настоящее-то время во всей полноте, во всей духовной выси этого понятия ощущается именно здесь. Здесь ты современник не суетному дню, а всем, кто стоял тут до тебя и будет стоять после, что сразу придает душе силы, а уму света.

И тут же словно сами собой начнут сходиться живые, необходимые книги, которые, кажется, только и ждали твоего духовного поспевания. А когда прозревает нация, то они приходят не к одному тебе, а и в общую современную культуру. И теперь уже не в одних монастырях можно прочесть и зайцевские воспоминания об Афоне и Валааме, и дивные, не знающие ни подобия в нашей литературе, ни продолжения книги И. Шмелева – его «Богомолье», его «Лето Господне», его «Старый Валаам». А там, глядишь, дойдет дело до книги Константина Леонтьева об оптинских днях Климента (Зедергольма) и до бесхитростной, чудно сердечной книги Сергея Нилуса «На берегу Божьей реки», где Оптина предстанет во всей полноте внешне бедного, но духовно неисчерпаемого быта. Все, кто читал их, помнят святой воздух их доброты, их чистую ясность, их благоговение.

Ожесточенные, приученные коварством государства всякое слово принимать с осторожностью, а всякого ближнего только как товарища по работе, общественного союзника или противника, забывшие старинные русские обращения к незнакомым людям «матушка», «брат», «сестрица», мы еще долго стыдимся братской любви этих книг, их молитвенной, порою умиленной речи. И нет-нет еще покажется, что герои тех же шмелевских книг простоваты и будто даже оторваны от настоящей-то жизни, что-де и за польза в этих безусловных, не спрашивающих послушаниях? А между тем эти «немудрые» послушники собрали духовную Россию, и я не удержусь, чтобы не процитировать страницу из шмелевского «Старого Валаама», где он спустя годы узна́ет, как два мимолетных его монастырских знакомых были отправлены потом на послушание в Уссурийский край и основали там не только крепкую обитель, но и хорошее издательство, чьи святые книги и до родного Валаама доходили: «Крестьянские парни русские, пошли они с Валаама в далекий и дикий край и понесли Свет Христов. Сколько тягот и лишений приняли, жизни свои отдали Свету, стали историческими русскими подвижниками, продолжателями дела Святителей российских. И в этих подвигах и страданиях сохранили святое, среди мерзости духовного опустошения, какой же пример и сдержка для окружающих, ободрение и упование для алчущих и жаждущих Правды. Такими жива и будет жива Россия».

Она и впредь будет такими людьми жива. Сколько монахов сегодня несут послушание по дальним псковским приходам в стороне от дорог, неустанно трудясь, чтобы сохранить эти приходы в обезлюдевших селах и уберечь храм как последнюю опору, чтобы земля не осиротела совсем. Порою одних хозяйственных забот на их плечах больше, чем священнических, и к Богу-то они поневоле, как шутил печерский старец архимандрит Иоанн Крестьянкин, «одним крылышком, но зато каждым перышком». И это они поднимают Вознесенский монастырь в Великих Луках, и Крыпецкий монастырь под Псковом, начиная опять с пустого и хорошо если не обесчещенного места, уповая только на неутомимые руки и молитву.

Да и в самой обители труда всегда не меньше, и он не легче. И я не о физической работе говорю, хотя и она, для монастырской кухни например, всегда начинается до света, когда келарь возжигает свечу у негасимой лампады над ракой основателя и несет огонь, чтобы разжечь печь для хлебов и просфор и тем подхватить послушание предшествующих столетий как одно, не подвластное времени дело, как одной Церкви понятное время «во веки веков» – словно та же просфора, один «хлеб Христов» ложился перед первым настоятелем и нынче служащим священником. А там скоро затеется работа на конюшне, в кузнице, в гараже, в мастерских. Но главным-то все-таки будет труд молитвы. Евангелие нас всех предупреждает, что «Царствие Небесное нудится» (Мф. 11: 12), достигается непрестанным усилием, не дающим расслабиться трудом, но мы умеем пропустить это мимо ушей, слишком прямолинейно поняв слова Спасителя «Бремя Мое легко есть» (Мф. 11: 30), – а оно «легко» до креста на Голгофе; и монах помнит это за себя и за нас постоянно вместе с мыслью о смерти.

И всюду – при всей тяжести послушания, в коровнике, в лазарете, в кузнице – это труд благодатный, неуловимо отличный от работы в миру. В молитве ли разгадка (а с нее начинается всякое монастырское послушание), в постоянном ли предстоянии перед Богом, но тут каждое занятие чисто и важно душе, словно труду возвращается первоначальная святость, и всякое дело незазорно, и все равны перед Божьим порядком мира.

…Но это я уж с «середины» начинаю. Словно книжка уже написана и не хватает одного вступления, а между тем дорога этого текста была долгой. Не было никакой книжки, а была сначала просто жизнь. Дневник же завелся даже как будто просто исподволь, словно сам собой родился (никак не найду его отчетливого начала), только когда судьба свела меня с иеромонахом, игуменом, а там и архимандритом отцом Зиноном, его мыслью, его непрестанным напряжением, которое, очевидно, происходило от самой его «профессии», его небесного дара иконописца. Не зря Евгений Трубецкой звал икону «умозрением в красках». Образ – это молитва и мирознание, богословие и философия, литургия и искусство в непрестанном взаимопроникновении. Конечно, мне все было ново и мало было услышать. Хотелось записать, удержать, обдумать. А потом уже бежать к друзьям и духовным детям отца Зинона, скорее усадить их за стол: «Послушайте! Батюшка сказал…» И думать вместе и радоваться, что он меж нами, и вместе с ними расти душой.

Пожалуй, больше для них и писал – для Валерия Ивановича Ледина, который одно время был старостой Троицкого собора (в пору, когда отец Зинон писал там Серафимовский иконостас) и в доме которого мы и виделись с отцом Зиноном. А уж потом мы часто виделись и говорили с отцом Зиноном и в самом этом Серафимовском храме, где в конце дня служили вечерню, или в звоннице собора, где отец Зинон во время этой псковской работы и жил. Позднее Валерий Иванович стал монахом Иоанном. Писал я свой дневник и для музейщицы Ираиды Городецкой, которая тоже через несколько лет станет монахиней. Они уходили за отцом Зиноном, с годами постигая через него полноту и красоту Церкви. Теперь их обоих давно нет на белом свете. Писал для поэта Артемия Тасалова, архитектора Сергея Михайлова, для Михаила Ивановича Семенова и Саввы Васильича Ямщикова.

Мне было трудно носить это счастье слышания и понимания каждый день нового мира одному. Тем более время-то – вспомните-ка! Только-только Россия отпраздновала тысячелетие Крещения, прожив семьдесят лет в «одичании умственной совести», как звал это состояние отец Георгий Флоровский. И сама-то Церковь только приходила в себя. До книжного моря в храмах было еще далеко. Это сейчас зайди в церковную лавку – и растеряешься: тысячи книг предлагают тысячу способов спасения – прочти и прямиком в Царствие Небесное! А тогда еще опытом надо было брать, вглядыванием и вслушиванием. Да и монастырь ведь! Приходской опыт тут помогает мало.

Ну и, конечно, прежде всего само явление! Кто знал и знает отца Зинона, тем ничего объяснять не надо. А кто не знал, надеюсь, даже и по моим захлебывающимся записям увидит, отчего я был нетерпелив в своих заметках.

Этим записям с первой страницы уже двадцать пять лет. И я и правда думать не думал об их публикации. А вот теперь, когда моя жизнь даже не идет, а летит к закату, вдруг вижу, что это уже как будто и не частная, не только моя и моих друзей история, а просто история нашего общего мечущегося тогда русского самосознания на пороге возрождения Церкви. И история живая, потому что писана не отвлеченным умом, а живым переживанием. Кипящие в ней вопросы сегодня в большинстве загнаны внутрь, но так и не разрешены. Ну, значит, не грех повторить их снова.

На минуту смутишься: не сор ли это из избы? Не вода ли на мельницу злых умов, которые ждут не дождутся повода к иронии, а то и к ученому сопротивлению. А только отразившиеся тут споры – свидетельство не сомнения и тем более не разрушения, а отражение искреннего нетерпения молодой веры, для которой Новый Завет никогда не станет Ветхим, а Христос будет приходить с каждым новым человеческим сердцем все тем же вопрошателем, несущим не мир, но меч в каждое неравнодушное сознание. Ведь «Путь, Истина и Жизнь» – это не последовательные ступени обретения покоя, а всегда прежде всего Путь и только тогда Истина и Жизнь. А как успокоился, как показалось, что «нашел», так уж жди, что и вокруг все выцветет и помертвеет.

А самое тревожное, что монастырь-то – вот он! Знаменитый, на всю Россию известный. И «герои» в большинстве еще спасаются там и тем спасают и нас. Вначале думал переименовать и саму обитель, и «героев» – как-то безопаснее. Назову, скажем, «Где-то в России» и тем и «типичности» прибавлю, и себя загорожу от неизбежного церковного гнева. А оказалось, что литературой тут не возьмешь. Сразу ряженьем начинает отдавать, игрой. И все вроде то, да не то. Все мы видим мир по-своему, и каждый из «героев» скажет, что все было не так, и не узна́ет себя. Но мы ведь все с вами – только система зеркал, и нас столько, сколько людей нас видят. Все мы заложники чужого взгляда.

Это осколки моего зеркала, и что в нем отразилось, то отразилось в силу моего зрения и разумения. И это ведь не портреты насельников монастыря, отцов и владык и моих товарищей. Это в известной и даже в большей степени автопортрет моей души, моего понимания мира, моей веры и моего неверия. А история и состоит из миллионов «я», каждое из которых буквой ли, запятой, междустрочным пространством говорит свою часть мирового текста. С тем и войду в невозвратную воду давних монастырских лет. А первую запись возьму из «прежней жизни», когда еще и дневника не было, и не было в моей судьбе отца Зинона, а было первое настоящее удивление и первое переживание главного монастырского праздника. Я приехал тогда в гости к живущему на хуторе недалеко от монастыря прекрасному эстонскому художнику Николаю Ивановичу Кормашову, чтобы написать о нем. И раз уж дело было накануне Успения, то, конечно, сначала в монастырь.

До тысячелетия Крещения еще был целый год.

Изборские инструменталисты вооружают свои гитары (свет, усилители) на городской площади – удерживать молодежь. Как у нас в соседстве с Троицким собором перед Пасхой: непременно кинотеатр «Октябрь» работает до утра и норовит показать самое «заманчивое» – какую-нибудь «Королеву Шантеклера», «Анжелику – маркизу ангелов», а то и «Фантомаса» – остановить молодой поток, который потом все равно в собор милицейский кордон не пустит.

Вот и тут ставят музыкальную ловушку. А народ течет мимо – к монастырю. Я пришел как раз во время крестного хода, когда образ выходил из проема Никольских ворот к Михайловскому собору. Цепи мужчин сдерживали теснящуюся толпу. Уже горело много свечей. Образ установили на паперти между колонн, разделив монашеский и мирской хоры. Сотни свечей в ящиках все пополнялись, свечи текли по плечам к празднику. Там крепкий старик в застиранной рясе – не монашеского, а крестьянского ухватистого вида – брал их десятка по два и, сбив фитилями в одну сторону, обжигал, медленно поворачивая, оплавлял, чтобы потом фитили вспыхивали ровно и без труда, и, так приготовив, тушил и опять клал до срока в ящик. Дети толпились на ступенях и весело глядели вниз, где плыла река свечей в руках молящихся. Младенцы спали на руках и в колясках. Уставшие приседали кто где прямо на траву. Зажглись прожектора, и акафист пели уже при совершенной ночи.

Помазание, как обычно, повлекло народ к главному образу, но потом нетерпеливые разошлись к другим иконам в разных местах двора, приложились и были помазаны там. А у чудотворного Успенского всё шли и шли по тесному переходу взявшихся за руки монахов и прихожан и крепкие, и хворые. Отец почти на себе тащил скрюченного полиомиелитного сына, чтобы тот мог приложиться, и потом так же обратно нес на себе, и лицо было спокойно, привычно к муке и беде. Одержимая баба высоко и не людским каким-то голосом звала Зину, потом кричала невнятно. Ее успокаивали и отводили от образа. Шествию не было конца. И кто-то уже устраивался в поредевшем дворе ночевать прямо на травяном (цветы разобрали верующие) пути Богородицы. Я поставил остаток свечи к другим, пылавшим на ограде Никольской церкви, и спустился на «кровавый путь». Там над Николой в Богородичном ряду тоже пылали сотни свечей, и бабушка, глядевшая за ними, все спрашивала: «Ну где фотограф-то? Обещал снять меня, я готовая». Из тьмы проем был светел и тепел, по-домашнему уютен и праздничен. Расходились уже под звездами, весело, в чаянии завтрашнего дня.

Чуть сеется мелкий дождь, но служба у образа (теперь он стоит рядом с собором, внизу) продолжается непрерывно. В Михайловском соборе ждут владыку. Я пробиваюсь поближе и тоже жду, волнуясь. Наконец ровно в десять двери отворяются, и он, в митрополичьем плаще и скуфье, выходит под гром хора «Исполла эти, деспота!». После благословения начинается чудо облачения – вон с себя дорожное платье до белой светящейся, текущей до пят рубахи, и все вновь: изящество, сила, покойная красота, значительность обряда, где всему – поручам, поясу, епитрахили, набедреннику, митре, даже, кажется, большому гребню – возвращается первоначальная иерархическая и метафизическая значительность. Молодые иподьяконы легки и бесшумны, движения владыки безупречны, хор высоко и сильно именует символы, молитвословные знаки каждого предмета. Владыка служит опрятно, ценя музыку жеста и голоса, текста и смысла, а наместник архимандрит Гавриил – тот грубо и просто, как командует носильщиками на вокзале, зато отец Иоанн Крестьянкин даже, кажется, и не служит, а живет готовно-весело, с сердечной деревенской любящей простотой.

Я выхожу во двор. Богородица возвращается к Успенскому собору. Дорожка опять свежа и убрана цветами, и народ почтительно стоит по сторонам, но, когда икону берут на плечи и она поворачивается лицом к пути, люди не выдерживают и кидаются на дорожку, чтобы подойти под образ. Девушки, готовившие путь, мечутся и просят сойти («Это не для вас, это – для Богородицы»), но их уже никто не слышит. Теперь это первое – подойти под образ. Я встаю вместе со старушками (монах впереди командует: «По четыре, по четыре в ряд!») и с неясной тревогой гляжу, как образ медленно плывет на меня. Мужикам тяжело, толпа теснит их и сбоку и спереди, тем более что каждый, подходя под образ, норовит поднятой рукой коснуться стекла, как ризы Богородицы, и тем тормозит ход. Тесно, глухо, тревожно внутри. Я тоже касаюсь стекла и думаю о Викторе Петровиче и Марии Астафьевых (оба болеют): «Помоги, Пресвятая Владычица». Образ проходит и останавливается у кованой иконы Корнилия. Скоро выходят из собора духовенство и молящиеся и тоже идут к образу, чтобы потом уже двинуться к Успенской церкви, где служба продолжается. Опять акафист, и колокола гремят весело, слаженно, все сразу, покрывая пение хора во всю службу, опять внятно и нежно, как молитвенное восклицание «Вот я, Господи!», заливают монастырь, свечи потрескивают от мелкого дождливого сева.

А это уже после празднования тысячелетия Крещения.

Остановился в келье игумена Зинона. Потом ладили чай в его серебряном чудном самоваре, какого и у Семена Гейченко нет. Отец Зинон показывал свои келейные иконы, выхваченные у наместника Гавриила с грузовика, – «в дрова отправляли». Среди них иконы XVI–XVII веков, замечательный походный алтарь-складень, «Неопалимая Купина», деисусный «Златоуст и Василий Великий».

– Гавриил вообще человек для жития: клубнику запретил пропалывать, чтобы братия в грядки не ходила, траву тут не косил, и все пошло дичать, яблони подреза́л в цвету, и вот – ни одного яблочка. Колера при ремонтах все сам составлял. Поглядите вон: синий, оранжевый, желтый – все бьют по глазам! Деревьев поубирал тьму, и вот эти у колодца были обречены – не успел. А камень покрашен зеленым, чтобы паломники не кололи на молитвенную память, – сразу будет заметно, и можно обличить. Говорят, тут первые насельники молились.

Вышла было луна, высыпали звезды, проплыл спутник, но скоро потянул сильный ветер, и все затмилось. В братском корпусе идет спевка хора, перекрывающая ветер. Лист, на мгновение притворившись живым, метнется по дорожке, увлекая взгляд, но, только его увидишь, он опять недвижим (последние забавы осеннего ветра).

Проспал раннюю обедню в Успенском храме, да и отец Зинон не советует: бесноватые помолиться не дадут. Пошли с ним в Никольский храм, а там к соседнему Корнилию и в Покровскую церковь… Тут всё еще в начале: варианты фресок пробуются прямо на стенах, тут и там лики воинов, святых, Архангелов – как наброски на полях или бессознательно начерченные рукой портреты на чистом листе, пока мысль занята другим, – проба пера.

Были и еще приезды, но пока еще больше глядел, и рука не тянулась к перу. А жалко – там проклевывался настоящий росток, и всё потом виделось бы вернее, но кто же из нас вдаль заглядывает? Живешь и живешь. Слава Богу, потом уже с тетрадью не расставался.

Приехал в Печоры в начале второго. Дверь в мастерскую закрыта. День разгулялся, солнце, ветер, весна. Пришел батюшка. Едва я устроился, явились славильщики и густо, как городовые на картинах Перова или Маковского, спели «Рождество» и «Дева днесь». Пока они кричали, батюшка торопливо перерывал стол, потом сунул по десятке в конверты и вынес с благословением. Потом я разбирал книги, привезенные Олесей Николаевой, – весь Шмеман, архимандрит Киприан, Николай Афанасьев, Константин Леонтьев. И пока я смотрел, по дому всё шли, говорили, спрашивали…

Скоро и вечер. Пели вечерню в келье с Алешей и Кликушей, потом сели за ужин «без утешения». А стоило отобедать – явилось и «утешение»: пришли отцы Анастасий (келарь) и Таврион (библиотекарь) с коньяком, шампанским, икрой и «царской селедкой» – форелью в банке. Рождество – как без «утешения»? Говорили о русском пьянстве (о чем же еще за коньяком-то?), писателях Шапошникове, Честнякове. Отец Таврион – костромич и в прошлом журналист, вот и разговор о писателях да костромских гениях.

Подъехал архитектор Александр Сёмочкин. Он будет строить на Святой горе храм Всех Печерских святых. Заспорили о Шмемане. Отец Таврион, как кажется, против шмемановских литургических правил и, улыбаясь, говорит, что вот живущий по Шмеману молодой костромской священник решил применить на практике его евхаристические требования (причащение за каждой литургией всех молящихся), но кончилось все общими ссорами, а сам батюшка как-то по дороге из храма домой пал и чуть не помер. Хорошо, его нашли чуть живого случайные бабушки и привезли на санках.

Отец Зинон:

– А не надо быть дураком и сразу кидаться в переделку, тем более с нашими бабушками.

Послушник Алеша, все время натыкаясь на что-нибудь интересное (а ему пока все интересно – от неожиданного образа, красивой книги, хоть закладки), восклицает:

– Ух ты! Батюшка, а мне дашь?

– Чего тебе? Чего тебе? Молчи! На, больше не проси! – сердито по виду, но внутренне нежно бормочет отец Зинон.

А Сашка Кликуша – тот все хочет быть умнее и расторопнее себя. И смеется, когда говорят простое: «Эх ты, как я не догадался?» – и, смеясь и радуясь, рассказывает о Кипре и Америке, где мальчиком жил с родителями при посольстве, а потом искал правду до двадцати одного года, был уже и наркоманом, и к буддистам ходил, а вот победила наша Церковь – такая открылась ему сила в обряде, даже в самом только виде кремлевских храмов («это тебе не баптистские пустяки, это – серьезно»). И вот четыре года в монастыре, помирил и повенчал уже почти разошедшихся родителей, которые снова обрели друг друга.

– Нет, батюшка, я не подвижник, чтобы спать шесть часов, я не приду на утреню, тем более потом мне на раннюю литургию идти. Нет, мне надо восемь часов спать, не меньше.

– Совсем с ума сошел. Куда тебе столько? Остальной ум заспишь. Не будет с тебя толку. Вставай давай, читай повечерие.

Горит лампада, давно ночь, звезды глядят в окно. Свет свечей колеблется на ликах Эммануила, Богородицы, Иоанна Богослова. Я шепчу Сёмочкину: «Как трудно, Господи!» И он понимает, о чем я: «Да, и мне тут так хорошо, никуда бы и не уезжал». Для таких дней и этого покоя живет человек. А потом как?

Сплю я на печке, проворочался до начала четвертого. Встаем. Батюшка как лег с другой стороны печи, так, кажется, и не поворотился ни разу:

– Как спали?

А что мне сказать? Полено под головой еще не по моим подвигам; скимни рыкающие, скнипы и песии мухи – вот и все видения.

– Ах ты, горе какое. Теперь и не уснете – у меня днем проходной двор.

Приходят Алеша, Саша – начинаем утреню до половины седьмого, и по окончании, видя, что мне уж и не уснуть, отец Зинон сыпет подарки – пластинку старообрядцев, крест Кирилла Шейкмана, дивный том «Искусство 1000-летия», лампаду, отлитую Георгием по древним образцам. К восьми приходит Олеся Николаева, и под их воркотню я все-таки на час задремал. Потом сидим с Олесей и Сашей Сёмочкиным. Она рассказывает о Париже, о смерти Даниэля, о приезде Синявского, о дикой тяжести московской жизни. Спрашивает у Сёмочкина: что делать, куда идти, на что надеяться?

Александр свое: что писал Горбачеву, что зеленая и с Богом земля дороже мертвой и с бесом. И тут же чертит программу: земля крестьянам, очищение природы, расселение из супергородов, народные центры вместо навязываемых американцами Диснейлендов. Бог знает отчего (не от слишком ли жесткого пересказа?) мне в идее мнятся русские художественные резервации сродни индейским: хочет добра, а выглядит странно.

Смотрю библиотеку игумена Тавриона. Он тоже склоняет меня от «беллетристики» к пересказу житий, к защите Печерской обители от обвинений в сотрудничестве с немцами:

– Ведь здесь в пещерах стоял наш передатчик, и отсюда работал разведчик, который еще жив, в Москве, и был тут недавно.

Читаю Константина Леонтьева «Отец Климент Зедергольм» и радуюсь, как там дивно о Хомякове: «Разговаривал он с безбожником или иноверцем, он был вполне православный, но начинал беседовать с православным, то как только тот два раза подряд сказал ему „да“, Хомякову уже становилось скучно и ему хотелось сказать: „Нет, нет, совсем не так“».

Какая русская черта! И что-то тут мелькает от батюшки.

…Оказывается, в великопостной молитве «Господи и Владыко живота моего» у греков следует: «дух праздности, любопытства, уныния не даждь ми» и т. д. У греков указывается на источник – любопытство, у нас предпочли указать на результат, говоря о «любоначалии и празднословии».

Отец Зинон:

– На самом деле в этой молитве еще больше разночтений. У старообрядцев в следованной псалтыри «дух праздности, небрежения, празднословия и сребролюбия отжени от меня», а не «не даждь мне», как у нас. Разве может Бог давать праздность и уныние? Я всегда читаю «отжени».

Вечером сидели за чаем с отцом Зиноном и Сёмочкиным. Было хорошо и особенно уютно под страшно разгулявшийся ветер.

Спал опять плохо и мало – все неловко, боюсь разбудить своей возней. Тем более батюшка сказал, что голова не варит, простужено горло, и он лучше сейчас приляжет, а встанет пораньше, но чтобы я не вставал, а слушал утреню «по немощи» лежа, раз вчера не спал. Я вздремнул и встал около двух, читал. В три встали на утреню. Алеша спит стоя и на кафизмах норовит привалиться на бочок, пока батюшка с гневом не оборачивается. На псалмах язык у Алеши заплетается, и он читает все тише, пока не говорит: «Тебе подобает пень Богу!» Батюшка, не поворачиваясь:

– Во-во, пень. Пень ты и есть. Спит он тут. Вот скажу благочинному, чтобы прислал пономаря, а ты спи – зачем ты мне такой нужен! Вот горе-то.

В начале седьмого они уходят служить литургию под батюшкино ворчание в Лазаревский храм. А я приваливаюсь на лежанку и забываю, что под головой полено, до девяти часов. Потом опять читаю Леонтьева (как он современен в препирательствах с отцом Климентом о католичестве, свободе веры, интеллигентности). Текст попал словно в развитие вчерашних вопросов рыжего помощника отца Зинона, Вадима, к батюшке о границах православия. И о том, можно ли причащаться у католиков и старообрядцев, и как быть с интеллигентностью. Поэтому я кричу из-за печи: «Ва-ди-им, вы слышите? Это про нас!» Вадим смеется: слышу, слышу.

– Всякая страсть подлежит искоренению, либо свободной волей здесь, либо мытарством – там. Бог никого наказывать не будет – сами пройдем должный путь. Это все прописи. Их скучно слышать. Даже священникам уже скучно читать Евангелие. Им тоже надобно что-нибудь «для чесания уха», как писалось в славянских книгах. А Истина все равно остается только в неисчерпаемой Книге, и она постигается терпением. А мы ищем йоги и буддизма, чтобы плоды были тотчас, мимо тяжелого естественного пути.

…Рублев – автор «Троицы» в том смысле, что он освободил пространство перед трапезой, чтобы всякий из нас мог становится собеседником Ангелов. Поэтому нет ни Сарры, ни Авраама, ни быта, а есть Откровение и беседа… Это было высокое богословское прозрение, а не художественное решение. Поэтому он мог подписать икону.

…Небосвод медленно идет по кругу. С вечера стоявшее в кроне дуба созвездие Медведицы утром ушло к оврагу, и в кроне поселилась Северная Корона. Луна заметно прибавилась, и батюшка в который раз вспомнил, что надо бы слазить на чердак за телескопом. Когда звонят к вечерне, первая звезда дрожит от звона и сама звенит чисто и ясно.

– К XX веку икона почти умерла. Воцарился академик Фартусов с его мертвыми прорисями. Когда забывает себя вера, забывает себя и икона, и даже зорким умам византийская школа уже кажется дикой и варварской. Ложная красота вытесняет живую аскетику. Греки окружали икону на службе и славили и величали ее без нашей нынешней резвости. Мы и сейчас кадим ее с четырех сторон, но уже не помним смысла – что мы тут не картине и символу предстоим, а Богу в непостижимой полноте, свидетельству служим, Евангельскому слову кланяемся.

Старухи говорят: «Чему вы нас учите? Мы вот и шестьдесят лет назад молились, а таких икон не было. В старину было иначе». И для них их старина уже единственная, а подлинную они не узнаю́т, как не узнаю́т в унисонном пении древность, более почтенную, чем воспоминания их детства.

…Епископы – серьезное испытание для Церкви. Когда умирает их учительность и вместо живой иерархии и умного порядка молитвы в епископе является только дисциплина, только буква, то народ начинает искать правду в юродивых, домашних прозорливцах – в самодеятельности.

Читал митрополита Антония (Блума). Какие у него замечательные примеры из Григория Сковороды, что нужное не сложно, а сложное – не нужно. И как чудно верна смешная для нашего слуха, но глубоко верная для духа Церкви подслушанная однажды владыкой рекомендация африканского священника, когда он представлял своей черной общине белого миссионера: «Не смотрите, что он бел, как бес, зато душа у него черная, как у нас».

Девяностолетний отец Николай внимательно глядит во время канона в Лазаревском храме на отца Зинона, пытается уловить смысл и не может, и забывает руку в начале крестного знамения. Или в середине его. Плачет в унисон – «шестым гласом».

Отец Анания докладывает о готовности к службе, прикладывая руку к скуфье – старый вояка. И все жалуется на боль в желудке: раньше пять бутылок кагора выпивал – и ничего, а теперь в восемьдесят лет полбутылки – и уже маюсь. С чего бы это?

Вернулись в келью и тут же, словно намолчались, заговорили сразу и обо всем.

– Да кто будет принимать эконома всерьез, когда он может залезть на поленницу и дразнить оттуда быка! Дети. А вернется Гавриил, этому бедному эконому непоздоровится за то, что слишком быстро переметнулся к владыке Владимиру.

И славит, славит любимого Диогена Синопского за разумность суждений и за близкую сердцу независимость. Хоть вот за это: когда Александр Македонский пригласил Диогена к себе, тот ответил, что от Синопа до Македонии ровно столько же, сколько от Македонии до Синопа: может, самому Александру нетрудно прийти, раз есть нужда. Умному Александру достало разума сказать, что если бы он не был Александром, он был бы Диогеном.



Сонник